Эпоха взаимных разочарованийСтраница 3
Еще через месяц, когда, покончив с источниками, я пришел к нему с предварительным наброском «лесного варианта», Ренч сам признал сложившуюся ситуацию. Одобрительно отозвавшись о моих рассуждениях, но ничего не добавив от себя, он заявил, что дальше мне, видимо, придется работать над темой одному. У него не хватает ни сил, ни времени, чтобы идти со мной нога в ногу, а быть обузой ему не хочется. Словом, он готов оставаться моим консультантом и советчиком, но не соавтором. В конце длинной своей речи Ренч сказал торжественно:
– Так мне велит чувство долга и совесть.
Он выдержал эффектную паузу, в течение которой я мучительно изобретал, что ему сказать. Ренч ждал, обливая меня грустным и в то же время каким-то просветленным взглядом. Видимо, он считал, что осчастливил меня, и был горд своим благородным поступком. Должно быть, в его воображении этот момент представало что-то вроде торжественной передачи факела одного поколения другому. Потому по раскладу ролей в ритуале от меня, наверное, требовались прочувствованные слова благодарности и клятвенное обещание – не жалеть сил и нести этот факел до последнего вздоха.
Конечно, можно было бы, выражаясь словами Маяковского, «ямбом подсюсюкнуть» ради удовольствия мэтра, но меня весь этот разговор возмутил фальшью и дурным вкусом. Ведь практически его признание ничего не меняло в сложившейся ситуации. Зачем надо было «отказываться от соавторства», если с самого начала он не выдал ни одной продуктивной идеи – не сделал ничего, кроме разве попыток вывести меня на традиционный путь, который в данном случае вел в тупик? Кому-кому, а уж Ренчу должно быть исчерпывающе ясно, что с первого шага я вел это исследование один. Какое уж тут особое благородство, к чему поминать «честь и совесть»? Если он пришел к однозначному выводу, что и дальше ничего толкового не сможет придумать, элементарная порядочность, да и забота о пользе дела должны были заставить его отойти в сторону. Так к чему же устраивать этот нелепый и насквозь лживый фарс? Зачем меня в него втягивать? Почему я, который, в отличие от него, уже столько времени, не разгибаясь, работаю, должен его теперь благодарить, должен играть роль растроганного мальчика? Я еще как-то мог бы понять его, если б здесь был кто-нибудь посторонний, – так сказать, работа на публику, – но мы-то были вдвоем. Кого же он всем этим хотел обмануть – меня или себя?
Пауза слишком затянулась и, эффектная поначалу, стала просто нелепой. Ренч не выдержал и спросил:
– Что же вы молчите? Я все-таки хотел бы знать ваше мнение.
Ироническая улыбка снова поползла по длинным губам – он, словно многоопытный суфлер, подсказывал мне забытые слова роли.
– А что мое мнение? Разве оно что-нибудь может изменить? – сказал я тускло.
Ренч, видимо, наконец уловил в моих словах тот подтекст, которого ждал – совсем иной, чем я в них вкладывал. Он обрадовался и стал подсказывать еще настырней:
– Ну, вы рады? Огорчены?
– Причем здесь эмоции, Марк Ефимович? – выпалил я, не скрывая раздражения.
Он осекся на мгновение, но тут же обрел прежний тон:
– А все же? Все же? Боитесь свалившейся ответственности? Или, может, горды?
Теперь он вел себя уже не как суфлер, а скорее как телевизионный комментатор, который, опасаясь, что расспрашиваемый им человек ляпнет со страху что-нибудь не то, спешит сам ответить за него на собственный вопрос. И этот его напор окончательно вывел меня из равновесия.
– Странный разговор, Марк Ефимович, – сказал я как можно спокойнее, – ей-богу странный. И, по-моему, никому не нужный – ни вам, ни мне. Я как работал, так и дальше буду работать. А ощутил ли ответственность, могу ли гордиться – это вам решать, когда закончу. Вот и все.
Он вперил в меня пристальный, изучающий взгляд:
– Вы или робот, Юрий Петрович, или большой хитрец.
Я почувствовал, как волна раздражения поднимается из глубин моего существа. Только этого еще не хватало – не услышав желанных банальностей, он будет читать мне мораль!
– Зачем же так суживать диапазон выбора? Тут возможна еще тысяча вариантов.
– Нет, нет! – сразу откликнулся Ренч. – Только два. Или человек, лишенный эмоций, или хитрец.
Я поднялся со стула.
– Извините, Марк Ефимович, я пойду, – выдавил я из себя. – Идейка одна пришла в голову. Не хотелось бы потерять.
– Не смею задерживать, – буркнул Ренч мне в спину.
Вскоре после этого разговора Ренч заболел. Тут не было связи. Он просто-напросто простудился, но лежать не захотел, не мог – уверял он позднее, хотя, насколько я знаю, ничего кроме упрямого нежелания признать себя больным за этим не стояло, но уже простуженный, с температурой, три дня он гонял по Москве в промозглую оттепель, когда подтаявший снег чавкал под ногами и сырость пробиралась во все поры, заставляя и здоровых зябко ежиться. В результате Ренч подхватил воспаление легких, перешедшее в плеврит.
Состояние его внушало тревогу. В институте объявилось великое множество знатоков медицины, особенно среди дам, справивших полувековой юбилей. Они бойко называли имена эскулапов-светил, каждая знала только одного, который мог Ренчу помочь, а слыша хвалебные слова про других, улыбалась ядовито накрашенными губами и приводила случаи, позорящие или хотя бы ниспровергающие чужих кумиров.